«...Иисус Наставник, помилуй нас!»

– Итак, отец, поторопись! – заметили гости.– Чем скорее отправимся, тем лучше: невдалеке отсюда, на дороге, нас ждут мулы и провожатые.

Пока пустынник собирался, что-то укладывал в мешок свой, незнакомцы не переставали торопить его. Наконец они стали подниматься от его кельи по тропе, проходящей по краю высокой отвесной скалы. Тяжелая грусть и смутное предчувствие теснили грудь подвижника; он затосковал о разлуке с пустыней. Когда они поднялись на крайний уступ скалы, несчастный не хотел уйти, не взглянувши еще раз на неземные красоты своей строгой пустыни. Все трое они стояли на скале, под ногами их лежала глубокая пропасть. Пустынник был неосторожен, так что при беседе со спутниками подошел к самому краю обрыва… И тут сильный толчок в спину сбросил его, как вихрем сорванный с дерева листок, в самую бездну. Со скал, вслед низверженному, раздался свист, и сатанинский хохот разразился над пустыней.

Несчастный, впрочем, не убился до смерти. Бог дал ему время для покаяния и послал к нему инока из соседней кельи. Низверженный был весь изломан, самый череп его разбит, кровь ручьями текла из ран. Однако ж он имел достаточно времени и силы рассказать подробности своей жизни и искушения, просил у знавших его отшельников поминовения и молитв и на руках плачущего инока испустил дух. После ужасного своего искушения он не более трех часов был жив61.

Какая жуткая история! Так, значит, отвратительны пред Богом были это зазнайство монаха, эта его дерзкая мечта о первосвященстве, что попустил Господь злым духам прежестоко посмеяться над несчастным! Но и теперь все те монахи, которые, не имея и вовсе никакого монашеского делания и труда, так же мнят себя готовыми к достойному несению трудов иерарших, не так же ли будут в определенный момент осмеяны и поруганы диаволом? И еще большой вопрос: что страшнее и что пагубнее – падение ли в физическую пропасть с действительной скалы или ниспадение в пропасть безнравственности или духовного опустошения с мнимой высоты прельщенного самомнения? И даны ли будут еще те «три часа» для покаяния? А ведь сколь многое – не менее тяжелое и трагическое – может протекать вовсе не приметно для стороннего взгляда под монашескими параманами и архиерейскими омофорами, даже при всеобщем почтении и уважении…

Привычное сегодня рассуждение: ну почему бы монахам не заниматься миссионерством и проповедью, почему бы не помогать людям найти дорогу к Церкви и не вести их по пути к Богу? Что, собственно, толку от того, что монах будет всю жизнь просиживать в монастыре, часто скучая и унывая, будет всегда занят только своими внутренними, монашескими проблемами и заботиться только об исцелении своих собственных духовных недугов? Разве это не эгоизм, разве не бесплодное прозябание? Что толку сидеть самому со своим светильником и поправлять фитилек, подливать маслице? Не правильнее ли освещать дорогу другим? Не ближе ли это к верному христианскому образу жизни, к деятельному исполнению евангельских заповедей?

Но пусть скажут: какая свеча предпочтительнее – та ли, которая скромно горит перед святой иконой на подсвечнике, с верой и молитвой затепленная (пусть даже в пустом храме, никем не наблюдаемая), или та свеча, которая горит в руке домохозяйки, когда она в темном чулане усердно отыскивает какую-нибудь затерявшуюся вещь? Не посчитаем ли мы святотатством снять горящую свечу с подсвечника перед иконой Спасителя или Пресвятой Богородицы и пойти с нею к калитке встречать ночного гостя, дабы осветить ему дорожку? Не различаем ли мы светильники, которые используем, одни для свечения, тепления, согревания молитвы перед святыми образами, другие же – для освещения комнаты или входа на лестницу? И опять – это редчайший дар Божий, когда человек умеет, предстоя Господу, не отвлекаясь от Него, звать и приводить на поклонение Ему других людей… Редчайший дар!

Обманчивая оттепель

Монах бежит от душевного человеческого тепла, от разного рода «любви», от «связей», земных отношений, привязанностей: он должен остаться один, должен охладеть ко всем и ко всему, что прежде согревало его в миру, как бы застыть на какое-то время в этой «мертвости», как застывает, не подавая признаки жизни, обнаженное, оледеневшее, прикрытое снегом дерево в пору зимы: только где-то в сокровенной глубине хоронится жизнь, теплится живоносный сок, накапливаются к грядущей весне силы для пробуждения, для будущей настоящей жизни. Повелит Господь – и в назначенный Им день и час отступит холод, разомкнутся ледяные объятия, прорвутся сквозь завесу облаков яркие лучи солнца, откроется лазурная даль небес; дерево распрямится, расправит веточки, вберет в себя весенний воздух, начнет пить чистейшую влагу из мягкой земли – и радостно заструится, побежит по сосудам его новый сок жизни; размягчится черствая кора, и из-под скорбных морщин ее пробьются новые побеги, зазеленеют почки, еще немного и заблагоухает цвет среди воскресшей, ликующей на солнце листвы: все новое, свежее, здоровое – без изъяна в сретение Пасхи, приветствуя весну; и затем – долгая радость, кипучая жизнь в продолжение нескончаемого лета… Но прежде необходима та зима, та «смерть», та сокровенность и погруженность в себя. Ведь и перед Пасхой у нас – долгий пост, потом даже особо «умертвляющая» Страстная! И как это приготовление изнурительно, как скорбно – сколько муки в нем, сколько тесноты! Какая борьба здесь, сколько крови должно пролиться, сколько слез! Сколь многого нам надо отрешиться, сколько «любимого» отторгнуть от сердца, скольким поболеть! И все это оттого, что многое, очень-очень многое прилепилось к сердцам нашим, навязалось, срослось с ними, а оно все от праха, от земли, от преходящего – тленное. Ведь тленное – это все то, что не имеет помазания вечности, не способно протечь через тончайший покров небесного, должно отсеяться, остаться по сию сторону врат, вводящих в жизнь, тесных, как игольное ушко62. И как кричит душа, как не хочет расставаться со всем этим любимым, как настойчиво доказывает, что и эти ее приобретения самые святые и непременно достойны посвящения в нетление. Но игольное ушко не пропустит в горний Иерусалим идущих с такими «богатствами», и лучше теперь же обнажаться от них, теперь уже примеряться к тесным вратам, вступая на узкий путь63. Но кто не изведал этой борьбы, тот посчитает ничтожным это совлечение своих привязанностей: что, мол, такого – соберемся с духом, раз-два, и побросаем все, что там терзаться, что малодушествовать. Но не так все это, не так!

Вот, к примеру, есть у нас потребность в пище телесной. Каждый день мы так или этак питаемся и даже часто не обращаем внимание на то, что мы, собственно, ели; иной раз и недоедим, а беспокойства из-за этого не испытываем; в другой раз легкий голод даже доставляет нам своеобразную приятность. Но вот, не ешь день, два, три… Сначала сосущая пустота во внутренностях будет жалобно ныть, просить, жаловаться. Но затем все более и более раскрывается эта пасть: вот уже внутри нас огромный дракон с разинутым широко зевом, с налитыми кровью глазами; он рыкает, требует пищи, он уже целая пропасть, гудящая: дай! дай! дай! Во время голода бывает, что люди пожирают людей, матери – детей своих! Вот какое кровожадное чудище притаилось в нашем столь «миролюбивом» и «добродушном» чреве! Видишь: наше брюхо, которое бывает милым весельчаком, «тамадой»-балагуром на благодушных товарищеских пирушках, которое бывает изобретателем и покровителем столь частых, столь приятных и мирных времяпрепровождений в тесном кругу близких, даже столь многих сдруживает и делает неразлучными товарищами,– оказывается, будучи стеснено, может превращаться в зловещего разбойника, безжалостного убийцу, вампира и людоеда!

Но это не единственная, сокровенная в нас бездна – их много! Так, в нас есть другая «бездонная пропасть» – потребность не менее сильная и при случае пленяющая все помышления и чувства,– потребность быть любимыми, быть для кого-то дорогими, близкими, кем-либо высоко ценимыми, уважаемыми, кому-то весьма желанными. Когда-то все это относилось в нас только к Богу, только в Боге эта потребность могла бы находить свое удовлетворение, но, удалившись от Него, лишившись той благодатной близости, которая одна могла питать ее, согрешив против любви, мы стали всего этого искать в этом падшем мире, ждать этого от падших своих братьев и сестер. И вот эта никогда не удовлетворимая до конца потребность ныне стала центром, главной заботой, основной точкой приложения всех наших сил, жизненных интересов, стимулом бурной деятельности. Вдумаемся хорошо: что нами не делается в течение дня именно ради этого? Все, что люди желают сегодня иметь в жизни,– это прежде всего и почти всегда обретение цены, значимости, почтения или – хотя бы видеть рабское преклонение перед собой в среде окружающих, быть центром внимания, благоговения, «важной фигурой» в глазах людей. Это в нас как мучительная жажда, томительная, постоянно напоминающая о себе боль! Мы хотим, чтобы все, что мы любим в себе, обязательно любил в нас еще кто-то, и даже то, чего мы не находим в себе, но что хотели бы находить,– чтобы непременно в нас находили другие. Если что-то наше никем не любимо, нам уже не по себе, нам больно, скучно, нам оно уже неинтересно и ненужно. И когда мы не подкармливаем вовремя эту потребность, тогда-то она, подобно голоду и жажде, разевает пасть и превращается в то же буйное чудовище.

Выход только один – к Богу! Искать Его любви – истинной и беспредельной! Но прежде разлюбить себя, увериться, что нет в нас ничего достойного любви. Итак, сколько борьбы! Сколько труда: надо измениться, покаяться, оставить все, что лживо, притворно, построено на иной любви, на эгоизме и самости! Бог совершенно свят – и приблизиться к Нему может только освященное. Он призывает нас очиститься, освятиться,– значит, измениться, то есть отбросить, как грязь, как старую кору или шелуху, все земные пристрастия, все привязанности, все мелкие наши «любвишки». Распродав все мелкие жемчужины, купить одну великую и славную, более всех других.

Итак, необходима решительная самоотверженность – то, чего нам очень теперь не хватает! Все, что мы любили в себе, то есть почти все, что, как нам казалось, составляло нашу жизнь, наполняло ее, украшало, делало занимательной, теперь надо отбросить, совлечь с себя с усилием, как змея сдирает с себя старую кожу, протискиваясь сквозь колючий кустарник, между острых камней. Надо даже «возненавидеть» самих себя – таких, какие мы есть теперь, то есть разлюбить накрепко! Но как жаждет жизни эта полумертвая наша оболочка, как боится смерти эта полуживая наша половина, которая от мира сего! Как желается ей пожить и поплясать еще в этом балаганном мире, погулять вволю, попаясничать, попьянствовать, подышать еще его хмельным дурманом! Как жаждет падший человек наш, чтобы его любили уже здесь, теперь же и именно таким, каков он есть, сейчас же, со всеми его «человеческими слабостями» и нечеловеческими сильными желаниями и порывами, со всеми его нежностями и жестокостями, то скотскими, то зверскими поступками, со всеми актерскими розыгрышами и шутовскими кривляниями, то со злобной замкнутостью, то с язвительной говорливостью – таким, каким он сам себя все еще любит до опьянения, несмотря на то что страдает каждую минуту именно от самого себя. И вот необходимо постоянное противление – стоять «грудью» наперекор наплыву душевного тепла, не позволять себе растаивать от обманчивого дуновения еще далеко не весеннего ветерка, не обмануться преждевременной оттепелью. Иначе оттаявшее, размягчившееся начнет гнить, смердеть разложением. Пока время зимы, полезна нам сухость мороза! Так на легкопортящихся продуктах пишут: «Хранить в сухом прохладном месте».

Пока не имеем права на кипучую жизнь, бьющую весенним ручейком из ожившей земли, пока не имеем здоровья для этого веселья, недостаточно осолены, чтобы встретить неповрежденно теплоту дня. А как опасно для монаха это искушение: вдруг входит в его жизнь какой-нибудь «добрый», «хороший», «милый» человек, весь такой изъязвленный, жалкий и теплый, в его «холодную» жизнь; входит такой влажный, пахнущий улицей, дождем, в его сухую келью, пропитанную ароматом фимиама, медовым запахом воска… Конечно, надо помочь: поддержать, научить, охладить пыл, согреть душу, высушить влажную одежду, напоить чистой водой, утолить его голод…