Протопресвитер Александр Шмеман "Проповеди и беседы"

Сидишь в лицее, в классе, и знаешь, что сегодня вечером, скажем, Похвала Богородице. Слава Богу, лицей был недалеко от кафедрального собора. И ничего — все было хорошо! В классе были Расин и Корнель, Столетняя война и Жанна д'Арк, а потом начиналась другая жизнь. Именно жизнь, а не просто и не только религия. Это было вхождение в другую жизнь.

И совсем не удивляло русских эмигрантов и меня в начале моего жизненного пути, когда выходил в Великую пятницу старенький митрополит и над плащаницей, так сказать, сказавши уже, отдавши долг тому, что это Христос во гробе лежит, переходил к «главному» — так, говорит, и Россия во гробе лежит. И вот, Христос воскрес, и Россия воскреснет!

Ему это не казалось богословской натяжкой. Или когда начинался Великий пост и пели в церкви удивительный псалом «На реках Вавилонских, тамо седохом и плакахом...», изгнание из рая многими воспринималось прежде всего как изгнание из своей страны, из России, которая чем больше проходило времени, тем больше приобретала признаки потерянного рая.

Поэтому первая стадия в становлении была вот эта, я бы сказал — эмигрантская Россия. Конечно, это означало семью, язык, всевозможные эмигрантские организации и так далее. Церковь, Православие мы получили вот от этой России, и получили прежде всего как некое ее воплощение, присутствие, ее частицу. И все время была эта некоторая светлая, но двусмысленность.

Я помню старушку учительницу математики в русской гимназии, где я одно время учился. В этой гимназии Великим постом было общее говение. И один мой приятель в то время решил, что он безбожник. Пришел к учительнице и честно сказал: «Я не хочу приобщаться, я не верю в Бога». А она ему сказала: «И дурак, это добрый, старый русский обычай». Я не знаю, что было лучше в этих словах: что это добрый обычай, старый обычай или обычай прежде всего? Но для нее это было самоочевидным.

И мы вынесли из гимназии представление о вере главным образом как о части старого, доброго русского обычая... Я это говорю, когда молодость, детство давно за плечами, когда даже эмигрантское детство кажется в каком-то смысле потерянным раем. Я говорю это не так, как сказал бы несколько десятилетий назад с какой-то запальчивостью, нет. Так было. Так было!

Я могу сказать, вспоминая об этом, что когда-то тогда я побывал в России. Не только потому, что тогда были бывшие. Стоишь в соборе, посмотришь вокруг — премьер-министр, граф Коковцев, два-три великих князя, и после литургии будет панихида лейб-гвардии Преображенского полка, европоходников и Смоленских институток, казанского купечества, саратовских благородных девиц и так далее. Мы побывали, мы были, мы прикоснулись.

И иногда даже сейчас, когда я встречаюсь с людьми, мне кажется, что мой опыт России даже немножко шире, потому что они не видали никогда графа Коковцева, а я с ним чай пил... И Шаляпина хоронил, стоял у гроба его. Это было неразличимое, неразделимое, абсолютно неразличимое одно целое — Россия, храм, Церковь, Православие. Я перехожу ко второй стадии.

Получивши от России Церковь и Православие, мы стали задумываться о самой Церкви. Или вернее, Церковь, вера сами стали жить в нас, требуя какого-то углубления, требуя ответа на вопрос, о чем мы вспоминаем, когда поем: «На реках Вавилонских, тамо седохом и плакахом...». Или можно ли в Великой пятнице видеть только символ смерти и воскресения России? Или она еще о чем-то другом говорит? В чем тут дело?!

И вот я попал в Православный богословский институт. В то время в нем преподавали настоящие корифеи. Я принадлежу к последнему классу, который еще слушал отца Сергия Булгакова; я был ассистентом по кафедре Антона Владимировича Карташева, слушал нравственное богословие у Бориса Петровича Вышеславцева, историю христианства и философию у профессора Мочульского. Там было что-то другое.

Все эти деятели были чрезвычайно русскими людьми, цветом России. Но главное в институте было то, что Церковь, Православие и вера зажили для нас своей собственной жизнью. Если раньше мы воспринимали их как часть русского опыта, может быть, лучшую часть, то теперь на этом новом для нас этапе в душах наших стала выстраиваться некая иерархия ценностей.

И мы начали задавать себе вечный вопрос — что значат слова, сказанные Христом: «Ищите прежде всего Царствия Божия, а остальное все приложится вам» (Мф. 6:33)? Что к чему прикладывается? Что из чего следует? И что составляет тот религиозный центр, который делается центром жизни? Центром всего, потому что все в мире к нему соотнесено. Значит ли, что это самодовлеемость богословия в высочайшем смысле этого слова?

Помню, как я сидел с открытым ртом первые три года из пяти лет моего богословского образования, когда мне все время открывались абсолютно непостижимые прежде горизонты, когда где-то далеко даже весь мир остается... Я и не предполагал раньше, когда был мальчишкой, архиерею посох выносил, что существует такой замысел, такой потрясающий божественный замысел о том, что такое мир, что такое человек и к чему они по-настоящему призваны.

И что за пределами всех наших религий открывается человеку. Я вдруг понял, что каждый человек, что бы ни случилось с ним в жизни, всегда про себя может сказать: я изгнанник на этой земле. Я никогда не мог понять, что могут быть какие-то зарубежные церкви, потому что христианство есть всегда некая зарубежная Церковь, потому что мы за рубежом мира сего, это прежде всего.