Протопресвитер Александр Шмеман "Проповеди и беседы"

И иногда даже сейчас, когда я встречаюсь с людьми, мне кажется, что мой опыт России даже немножко шире, потому что они не видали никогда графа Коковцева, а я с ним чай пил... И Шаляпина хоронил, стоял у гроба его. Это было неразличимое, неразделимое, абсолютно неразличимое одно целое — Россия, храм, Церковь, Православие. Я перехожу ко второй стадии.

Получивши от России Церковь и Православие, мы стали задумываться о самой Церкви. Или вернее, Церковь, вера сами стали жить в нас, требуя какого-то углубления, требуя ответа на вопрос, о чем мы вспоминаем, когда поем: «На реках Вавилонских, тамо седохом и плакахом...». Или можно ли в Великой пятнице видеть только символ смерти и воскресения России? Или она еще о чем-то другом говорит? В чем тут дело?!

И вот я попал в Православный богословский институт. В то время в нем преподавали настоящие корифеи. Я принадлежу к последнему классу, который еще слушал отца Сергия Булгакова; я был ассистентом по кафедре Антона Владимировича Карташева, слушал нравственное богословие у Бориса Петровича Вышеславцева, историю христианства и философию у профессора Мочульского. Там было что-то другое.

Все эти деятели были чрезвычайно русскими людьми, цветом России. Но главное в институте было то, что Церковь, Православие и вера зажили для нас своей собственной жизнью. Если раньше мы воспринимали их как часть русского опыта, может быть, лучшую часть, то теперь на этом новом для нас этапе в душах наших стала выстраиваться некая иерархия ценностей.

И мы начали задавать себе вечный вопрос — что значат слова, сказанные Христом: «Ищите прежде всего Царствия Божия, а остальное все приложится вам» (Мф. 6:33)? Что к чему прикладывается? Что из чего следует? И что составляет тот религиозный центр, который делается центром жизни? Центром всего, потому что все в мире к нему соотнесено. Значит ли, что это самодовлеемость богословия в высочайшем смысле этого слова?

Помню, как я сидел с открытым ртом первые три года из пяти лет моего богословского образования, когда мне все время открывались абсолютно непостижимые прежде горизонты, когда где-то далеко даже весь мир остается... Я и не предполагал раньше, когда был мальчишкой, архиерею посох выносил, что существует такой замысел, такой потрясающий божественный замысел о том, что такое мир, что такое человек и к чему они по-настоящему призваны.

И что за пределами всех наших религий открывается человеку. Я вдруг понял, что каждый человек, что бы ни случилось с ним в жизни, всегда про себя может сказать: я изгнанник на этой земле. Я никогда не мог понять, что могут быть какие-то зарубежные церкви, потому что христианство есть всегда некая зарубежная Церковь, потому что мы за рубежом мира сего, это прежде всего.

Поэтому Церковь, ощутившая себя где-то дома, до конца у себя, забыла бы, предала бы свое призвание, которое положительно делает ее пришелицей и странницей на этой земле. Все мы «не имеем здесь своего града, но грядущего взыскуем» (Евр. 13:14). Осознание этого и стало для меня обретением самой сущности Православия. Той сущности, к которой с середины XIX века начало возвращаться русское сознание через первое поколение славянофилов, через возрождение монашества от Паисия Величковского до преподобного Серафима, когда что-то такое засияло в Православии, нечто такое, что было как будто забыто со времен Византии и святых отцов.

Итак, сначала мы получили Церковь от России вместе с Россией. Затем Церковь, Православие стали для нас центром жизни. И уже не Церковь определялась по отношению к России, как во фразе «Церковь — это все, что у нас осталось от России», а Россия стала соотноситься с Церковью: «Какой ты хочешь быть, Россия, — Россией Ксеркса иль Христа?» (Вл. Соловьев).

И наконец, погрузившись в православное боговедение, в православную историю, в православную иконопись и так далее, мы по-новому стали относиться и к России: путь России, ее настоящее, прошлое и будущее стали нами восприниматься по-другому. Повторю еще раз: прежде Церковь была для нас только частью России — теперь же у нас появилась потребность понять, почему, по каким причинам именно в России, где на рубеже XIX — XX веков произошло возрождение Православия, случился такой страшный социальный обвал, вос-торжествовали те бесы, о которых писал Достоевский.

Как мы презирали Запад — я говорю «мы», имея в виду всю Россию, — сколько издевались над бельгийскими и французскими буржуа, над немцами (кто только их, бедных, не крыл!). Но случилось так, что они, как-никак, но живут-то свободно, а мы... Вот и возник вопрос: отчего это произошло, как возможно? Взлет преподобного Серафима, Достоевского и Хомякова, с одной стороны, а с другой — кровавая каша, в которую погрузилась Россия.

Понятным это стало для нас лишь в свете Церкви. Определение того, чем является в мире Россия, требует такого критерия, который был бы вне ее и выше ее. И этим критерием является полнота Церкви. Не может быть какая-то часть критерием целого. Поэтому формула, что Церковь есть лишь проекция России, должна была быть навсегда отброшена.

Так начался и продолжается наш поиск ответов на вопросы о прошлом, настоящем и будущем России, наш спор о ее духовных судьбах. * * * Теперь, после этого небольшого автобиографического резюме, я хочу сказать о том, какими я вижу духовные судьбы России, о том, какие возможности перед Россией открываются. Понятие «Россия» мы употребляем здесь как некоторый образ, ведь понятие это можно по-разному трактовать — и в плане экономическом, и в планах политическом, географическом и т.д.

Когда мы говорим «Россия», все мы чувствуем, что говорим не о судьбе населения, живущего на Восточно-Европейской равнине, восходящего к норвежскому племени русов. Не об этом мы говорим. Мы говорим о некоем духовном образе, к которому мы можем быть причастны, а можем быть и не причастны. Говорить о духовных судьбах России — это прежде всего делать выбор: какой России мы взыскуем.